Где прячется смех: нежный путеводитель по счастью ( 3 фото )
Солнечное утро
Прогресс в одном важном, но немного нелепом деле был достигнут: чужой смех настолько нравится, что поиски его ведутся повсюду — во всем, что попадается на глаза и на слух. Вот некоторые результаты этих изысканий.
Первая история берет начало в случайно солнечное февральское утро. Зима в Петербурге — явление особенное. Она словно двойная: везде обычная, а здесь помноженная на два, как двойные диоптрии или двойные рамы. Или, возможно, даже полуторная. Поэтому солнечное утро в середине зимы — редкая случайность.
Проснулся от странного звука, похожего на шелест или шепот. Привычно темная комната оказалась неожиданно светлой, и причина этого долго не могла уложиться в голове.
Как выяснилось, никакого шелеста не было — это разыгралось воображение спросонья. Часто бывает: когда взрослый человек, крепко спавший, вдруг просыпается, причем приятно и свежо, его может удивить любая мелочь, словно ребенка. Создается впечатление, что все органы чувств, включая скрытые, метафизические, обновляются во сне. В момент открытия глаз мир воспринимается заново, будто человек чуть-чуть родился заново. Это ощущение короткое, но именно в нем происходит нечто волшебное: любая мелочь становится чудом. То, как лежишь, как расставлена мебель, как дышишь или вдруг чихаешь, — все на краткий миг наполняется тайным смыслом. Он вот-вот ускользнет, сожмется в точку и исчезнет, оставив лишь новый день и трезвое понимание: утро как утро, пора вставать, заправлять постель, делать зарядку, жить. И вот уже забываешь, что было во сне и что мерещилось после пробуждения.
Тем утром на стене обнаружились солнечные пятна. Мысль была: «Ничего себе. Солнечные зайчики». И тут же возник вопрос: почему именно зайчики? Почему эти блики и отсветы не назвали, например, солнечными тетеревами или муравьишками?
Кем бы они ни были, пятна выглядели настолько прекрасными и дарили столько радости, что захотелось их поймать, как дети ловят жука в спичечный коробок. Они насаются с ним, иногда заглядывают внутрь — шевелится ли? А когда тишина, встряхивают коробок и пугаются, если внутри не шебуршит. Пугаются, что задохнулся, и отпускают. Жук притворяется неживым, какое-то время лежит неподвижно, поджав лапки, а потом уползает, причем как-то нелепо, будто забыл, как передвигаться. Будто говорит: «У меня из-за вас, дурацкие дети, конечности затекли и глазики ослепли. Но я пойду. Только вы так больше не делайте».
Спичечного коробка не было. Можно было лишь накинуть на стену одеяло, выждать момент, затаить дыхание, вскочить и схватить светлое пятно, а потом поселить его в пододеяльнике или соорудить шалаш из покрывал и подушек. Но непременно затем отпустить.
Когда случайным зимним утром в Петербурге стоит ясная погода, это ощущается как чей-то смех.
Шероховатость
Вторая история в этих глупеньких поисках связана с шероховатостью.
Все, что немного неровно, очаровывает больше, чем ровное, симметричное, параллельное. В этом смысле прекрасно смотреть разве что на заснеженное поле или замерзший залив. Но и с ними не все просто — нет-нет да захочется, чтобы из бесконечного сугроба вдруг торчала ветка. Или чтобы на льду появился рыбак. Очень хочется однажды познакомиться с таким рыбаком, поговорить и попросить посидеть на его складном стульчике. Можно даже без удочки и лунки, просто посидеть. Хорошо бы еще одеться как рыбак: в толстенные штаны, пузатый пуховик с капюшоном, рукавицы, замотаться шарфом по самые брови. Но это дело зимних рыбаков, а мое — любоваться белым безмолвием и ждать, что хоть что-нибудь в нем появится.
Поется благодарность шероховатостям. Так случилось зимой на прогулке к буддистскому дацану Гунзэчойнэй. Каждый раз, вспоминая это название, представляется имя пастуха, встреченного в степи, где отбился от экспедиции без еды и воды. Гунзэчойнэй показал дорогу: «Тебе вон туда». Пошел, куда указала рука, и правда — вон они, ребята, а в животе запрыгало от радости: живой, не пропал. Повернулся назад, чтобы поблагодарить, подарить бинокль, а его нет.
Во дворе петербургского дацана есть конструкция — барабаны хурдэ. Их нужно крутить. Ряд хурдэ, если смотреть сверху, стоит в форме буквы «П», этакого заборчика. Эту букву нужно обходить по часовой стрелке и, вытянув руку, крутить штуки на столбах. Внутри продолговатых вертикальных барабанов спрятаны буддистские молитвы. Считается, что каждый поворот хурдэ умножает их.
Все они крутятся легко и плавно — достаточно толкнуть ладонью, не останавливаясь. Но один барабан замыкает. Раскручивается с натугой, с трудом, делая один-два оборота, тогда как другие продолжают вертеться. В этом и состоит очарование шероховатости. Все вертятся, а один тормозит.
Скоро прогулка закончится, и забудется о хурдэ и Гунзэчойнэе, встреченном в степи. Но этот трудный барабан, и все они вместе — тоже чей-то смех. Он прерывист. Он не линия, он пунктир.

Мытье окон и ведро окрошки
Прогресс в важном, но глупеньком деле продолжается: чужой смех ищется во всем, что видится и слышится. Вот еще кое-какие наблюдения.
Есть любовь. А есть любови, и они — тоже любовь, просто ее дети, ее эхо. Любовь — алфавит, а любови — буквы. Одна из таких букв — помыть в апреле окна. Сколько пыли, грязи, копоти и подтеков накопилось за зиму! Страшно смотреть. Первые дни синего неба и медленных облаков сначала стыдят, а потом подсказывают: «Смотри, нам легко, и тебе тоже легко, просто возьми и помой эти чертовы окна, давай смотреть друг на друга, распечатаем рамы и откроем, и не будем закрывать, и снова поспим в студеной комнате под теплым одеялом, чтобы ночью мерзнуть, кутаться, дышать, как не дышалось, а утром продрогнуть и подумать, что нараспашку открывать еще рано, хотя, кому мы врем, хорошо же».
Мыть окна весной нужно не сразу, надо подождать. Стекла, рамы, подоконник — все должно прогреться. А если рамы старые и деревянные, утепленные на зиму и заклеенные, стоит дать время, чтобы малярный скотч и утеплитель в щелях размокли и отошли, как бинты на болячках. Ветер выздоровления пробьется и ласково залечит трещины.
Когда снимаешь скотч с периметра деревянной фрамуги, собираясь вымыть окно в теплый весенний день, треск отдираемой клейковины напоминает хруст огурцов.
Как же хорошо помыть весной окно, пролезть рукой под старую фрамугу, прожившую весь год без моек. Теперь они улыбаются друг другу. Дурачатся, подмигивают и полощут шторы, гладят покрывала. Всю пыль и стыд, все горести отправляются в пропасть горводоканала. Нравится учиться простоте. Прозрачности стекла в тяжелой раме. Не думать, что слова эти не те, и говорить обычными словами. Что тряпка выжимается легко. Скрипит, скользя, пахучая газета. Что из окна все видно далеко, и очень скоро будет лето.
В мытье окон прекрасен и сам процесс, и его ожидание, и то сияние, которое долго держится после. И это тоже чей-то смех. Было сделано множество вычислений, прежде чем убедиться: да. Смех звучит именно так.
Неужели весной могла случиться всего одна история исследований? Вот уж нет. Даже прохожий — мужчина с усами — спросил вчера на улице: «А что, весенняя история про ваши дела в этом прогрессе наблюдений, она разве всего одна?» Нет, ответил я ему, не одна.
Вот вторая.
В компании новых друзей в секретном чате обсуждали, как поздравить будущую именинницу. Что придумать, что дарить, но главное — как провести день рождения. Здесь помогли исследования чужого смеха. Хорошо смеется тот, кто смеется дурацки и задорно.
Вместо тусовки в баре, домашней посиделки или поездки за город выбрали формулу: ведро окрошки и бадминтон на Марсовом поле. Как раз в середине мая — самое то. Оставалось только ждать, и желания скорее устроить праздник было так много, что сил не оставалось. Каждый день спрашивали друг у друга: «А день рождения не сегодня? Нет? Как жаль». И завтра снова: «А еще не сегодня? Нет, опять? Эх, а нельзя ли побыстрее?» Маялись, места себе не находили, без конца думая: ну когда же?
А потом все случилось. Действительно сделали ведро окрошки — купили эмалированное ведро со смешным рисунком в цветочек и прямо в нем привезли окрошку на Марсово поле. Заодно взяли два набора для бадминтона, большой плед, две бутылки игристого. Или три. Впрочем, сами были игристые.
Воланчик летал и бился туда-обратно по дуге, и иногда казалось, что он замирает где-то посередине, на секунду останавливается и смотрит на них. В этот момент окна всех домов повернуты к ним, все реки и каналы текут в их сторону, и они невозможно молоды и счастливы. Кто-то сфотографировал их и помахал рукой. Вспомнилось стихотворение Набокова о том, как его случайно запечатлели на пляже на чьем-то фотоснимке, и он навсегда остался в том кадре с незнакомыми людьми. Снимок попал в семейный альбом, который однажды откроет бабушка, увидит семью и, может быть, не заметит, что на заднем фоне есть еще кто-то.
Но это пустяки, мимолетное. В тот день думалось только о Марсовом поле и празднике. И еще о том, что чей-то смех — это ведро холодной окрошки и игра в бадминтон, где-то в середине мая, где-то в середине жизни.
И тогда, и потом, и сейчас занимает поиск этого смеха. Музыкант может определить, какой нотой звучит сигнал светофора или гул метро, или сигнализация, разбудившая весь дом ночью и так же внезапно смолкшая. А я могу безошибочно сказать, что похоже на этот смех, а что нет. Будь я ученым, это был бы мой предмет изучений. И ничего, что коллеги смеялись бы за спиной, называли сумасшедшим. Как знать, может, однажды кто-то позвонил бы и сказал: «Приезжайте в наш университет, мы даем вам грант на расширенные исследования ее смеха, вы только приезжайте, нам такие ученые очень нужны».
Но вместо этого как-то позвонила подруга и сказала: «Пожалуйста, приезжай, у меня собака родила, а мне на объект надо уехать до вечера, посиди с щенятами, надо просто приглядеть, чтоб они на кухню не выползли».
Впереди были несколько упоительных часов. Щенки самоедской лайки! Белые, бархатные, они тыкались друг в друга носами, обнюхивали мир, иногда засыпали, а проснувшись, пытались уползти как можно дальше, перебраться за ограду из диванных пуфов. В какой-то момент я лег рядом и долго смотрел на их возню. Представлял, какими они вырастут. Где будут жить, какие у них будут хозяева, клички, любимые игрушки. А если встретиться, когда они вырастут, вспомнят ли собаки, как были маленькими и как на них смотрел какой-то человек, не давая выползти на кухню? Или такого человека стоит скорее забыть, раз он не дает выползти? Да, скорее стоит забыть.
Поэтому, если бы встретились снова, когда они вырастут, эти хвостатые облака просто улыбнулись бы, как любому другому, и пошли бы дальше.
Так или иначе, одно можно сказать точно: самоедские лайки — это тоже чей-то смех.

Августовская елка и летняя электричка
Прогресс в важном, но глупеньком деле продолжается: чужой смех ищется во всем. Вот снова наблюдения.
Бывает, что смех видится в несколько странных вещах. В августе кто-то из соседей выбросил елку. Она выглядывала из мусорного бака так, будто пряталась и решила выглянуть, кто идет. Я сказал ей: «Привет», выкинул мусор в другой бак, а пока шел домой, думал, чем бы украсил елку прямо сейчас.
Хотелось бы повесить на нее Карелию. Вместе с Онежским озером, лисичками, волнушками, рыжиками и морошкой. А рядом — деревянную птицу из щепок и ниток, поморский символ счастья.
Еще хочется повесить на елку песню «Последняя поэма» из фильма «Вам и не снилось», чтобы слова «Знаю, когда-нибудь с дальнего берега дальнего прошлого ветер весенний ночной принесет тебе вздох от меня» растянулись по веткам как серебряный дождик. Чтобы потом, январским вечером, пока никто не видит, хитрый котейка дотянулся лапой и сцапал слово «весенний» — очень уж оно длинное и низко висит. Поигрался бы с ним и бросил. А кто-то бы увидел: «Это что за беспорядок, слово "весенний" на полу валяется». Поднял бы и повесил обратно. Слова бы светились на елке как гирлянда, днем и ночью, и совсем бы не надоели. Наоборот, все только бы говорили: «Как же славно елку нарядили. Хоть не убирай совсем!»
А потом каникулы закончатся, к елке привыкнут, станут реже замечать, даже с висящими на ней словами из песни. С елки станет опадать выцветшая хвоя, а вскоре и вся она осыпется. Взрослые скучные люди будут бухтеть, что иголки валяются по всему дому и к носкам прилипают, а несколько даже в постель попало. И буквы из слов осыпятся тоже: сначала было «Знаю, когда-нибудь с дальнего берега», потом стало «Знаю, когда-нибудь с дальнего», затем просто «Знаю, когда-нибудь».
Но как же она сияла!
Примерно так же сияет и чей-то смех.
Через неделю, в тихий жаркий полдень, довелось ехать электричкой через лес, предвкушая купание в холодной Ладоге. Кажется, попался самый уютный вагон на свете. Не исключено, что и другие были бы такими же, но все-таки верилось, что этот — особенный. В нем как-то по-особенному сидели бабушки с ведрами и рассадой, дедушки со сканвордами, парни и девушки с велосипедами, несколько собак тоже сидели на сиденьях — почему бы и нет, мест-то полно.
Никто не разговаривал, ехали молча. Но не так, как в метро — подземное молчание часто отдает усталостью и напряжением. Здесь молчали довольно, от радости, от избытка, а не от недостатка. Даже в сканворды смотрели с такой же любовью, с какой смотрели в окна на мелькающий лес, на свет и тени, бегущие наперегонки, перепрыгивающие сами себя, падающие и смеющиеся.
Задумался обо всем этом, и стало казаться, что время остановилось, и они будут ехать так среди деревьев день или два, улыбаясь и ничего не помня, никуда не торопясь, ничего и никого не ожидая. И ничего с ними не случится — вон и вода есть, и бутерброды, и книжки, и забавная панамка на голове у спящей женщины. Панамка была повернута и слегка выгнута так, что казалось, будто под ней кто-то есть: котенок или голубь. Если вдруг станет скучно, спящая женщина проснется и поднимет панамку, а там и правда котенок или голубь. Будет забавно, и они договорятся пойти с таким номером по электричке и насобирать на мороженое, а женщине за старания купить даже два, котенку — сосиску, а голубю — пшено.
Лес все не кончался, да и не мог кончиться. Тут впереди, в конце вагона, заметилось какое-то движение, повторяющийся такт. Это были двери с разболтавшимся механизмом — подстраиваясь под легкую тряску и инерцию, створки то медленно раздвигались в стороны, то сходились обратно, каждый раз не до конца, и снова раздвигались. За ними был короткий проход, сплошь залитый солнцем и теплом.
Все это выглядело так, как будто кто-то сейчас смеется.

Эклеры и чечевица
Совершенно верно, прогресс в важном, но глупеньком деле достигнут: чужой смех ищется во всем. Вот еще одни наблюдения.
В кондитерской у дома появились новые эклеры (до чего же приятное слово: «эклеры»). Такие пирожные можно даже не готовить, а просто произносить вслух, и этого как будто достаточно. Но раз их готовят, отчего не попробовать? Друзья заходили в гости и принесли к чаю новинку ассортимента (слова «новинка» и «ассортимент» не нравятся совсем, лучше бы их заменить на слово «эклеры»).
Откусил и тут же понял: они с чьим-то смехом. Никакая в них не сливочная начинка, а натурально этот смех. С тех пор, хоть и не особо люблю десерты, стал чаще заходить в кондитерскую, но эклеры быстро разбирают, и они раз за разом не попадаются. Зато есть уйма другого. Рассудил так: если смех есть в эклерах, может, и в другие пирожные и выпечку его добавляют. И стал понемногу пробовать все остальное.
Однако нигде и ни в чем больше не встретилось хоть что-нибудь похожее. Особенно в пирогах с грибами. Вот их никогда не разбирают, они всегда есть, в отличие от эклеров.
Можно было бы расстроиться, но я не стал. В Петербурге с приходом дождей и без того легко расстроиться — холодно, зябко, постоянный ветер. В такое время смех прячется дома.
Надо сказать, он хитренький, смышленый малый, вечно куда-нибудь залезет и сидит там, зажмурившись. Захочешь, к примеру, сварить чечевичный суп — а что еще делать ноябрьским вечером? — достанешь с полки крупу и вдруг заметишь, какая чечевица красивая и оранжевая, и как же хочется на нее смотреть, смотреть, а потом взять да рассыпать на стол, все восемьсот граммов из упаковки (кстати, почему восемьсот, а не килограмм, куда делись еще двести?).
Чечевицу приятно трогать, пересыпать из руки в руку, щупать твердые плоские зернышки. Они успокаивают и убаюкивают. Можно долго, очень долго радоваться, держа в ладони горсточку чечевицы. Ее хочется рассыпать по всему дому, ходить по ней как по пляжу или по барханам, а еще насыпать в карманы штанов и курток, в капюшоны, в раковину и ванну, в ящики с вилками и ложками, в чайник и непременно в сахарницу. Дарить друзьям по поводу и без и не думать, что они скажут: «Ну ты совсем ку-ку, зачем нам это нужно».
Потому что нужно, вот почему. Всем нужен мешок такой крупы, чтобы нет-нет да открыть его и запустить туда руки, перебирая свое сухое и дурашливое, наивное богатство.
Если бы я был амбассадором чего-нибудь, то пусть это была бы чечевичная крупа. Потому что в ней спрятан чей-то смех.
А когда ему наскучивает прятаться, он как маленький человечек запрыгивает на плечо, и они идут на улицу гулять.
Да, там холодно. Да, там дождливо. Но гулять необходимо, причем как можно чаще разными маршрутами. И вот тогда они идут, и смех как крошечная обезьянка перепрыгивает то в фонари, то в листья, то в зеленый крест аптечной вывески, напоминая: «Зайди и купи аскорбин, съешь две таблетки, а остальные восемь будут валяться еще полгода, пока не попадутся на глаза, чтобы удивить и напомнить: был вечер, был зеленый крест аптеки, и захотелось аскорбинку».
Или в магазине — покупаю продукты по списку, а смех прыгает с плеча на полку с брикетами киселя «Клюквенный» и говорит: «Купи два брикета, свари кисель, ты когда вообще последний раз пил кисель?» И я покупаю. Один клюквенный, другой вишневый.
Приходят со смехом домой, кисель убирают на полку, туда, где недавно хранилась чечевица, и заваривают иван-чай. Читают новости, а потом перестают читать новости и читают книгу. Они оба — маленькие человечки, и неизвестно, кто из них двоих в большей степени маленький человечек.
Спят, и снится, что они — самоедские лайки, играющие в бадминтон. Снится, что утром будет удивительное солнце. Что мыть окно — приятно.
Что окрошка может быть хоть на квасе, хоть на кефире, хоть на кефире с минералкой, хоть на Ладоге, к которой едет летняя электричка. Что под панамкой спящей женщины прячется хоть котенок, хоть голубь. Что на новогодней елке — хоть в августе ее выбросят, хоть в феврале — висят как дождики любимые песни. А под елкой лежит и ждет, лежит и ждет, когда проснутся, — смешная упаковка восьмисотграммовой, зачем-то именно восьмисотграммовой, неслыханно красивой чечевицы.
А вы замечали, как часто самые яркие воспоминания связаны не с грандиозными событиями, а с совершенно обыденными мелочами?