Остап Вишня ( 1 фото )
- 14.11.2022
- 4 194
(настоящее имя — Павел Михайлович Губенко)
13 ноября 1889 — 28 сентября 1956
Моя автобиография
У меня нет никакого сомнения в том, что я родился, хотя и во время моего появления на свет белый и позже — лет, пожалуй, десять подряд — мать говорила, что меня вытащили из колодца, когда поили корову Оришку.
Произошло это событие первого ноября (старого стиля) 1889 года в местечке Грунь, Зиньковского уезда, на Полтавщине.
Собственно, событие это произошло не в самом местечке, а на хуторе Чечве, около Груни, в имении помещиков фон Ротт, где мой отец работал у господ.
Условия для моего развития были подходящие. С одной стороны, колыбель на веревочках, с другой — материнская грудь. Немного пососешь, немного поспишь — и растешь себе помаленьку.
Так оно, значит, и пошло: ешь — растешь, а потом растешь — ешь.
Родители мои были, как и все родители.
Отец отца был в Лебедине сапожником. Отец матери был в Груни хлеборобом.
Более глубокой генеалогии мне проследить не довелось. Отец вообще не очень любил рассказывать о своих родичах, а когда, бывало, спросишь у бабушки (отцовой матери) о дедушке или о прадедушке, она всегда отвечала:
— Такой стервец был, как и ты вот! Покоя от него не было.
О материнской родне также знаю немного. Только то и помню, что отец частенько говорил матери:
— Не удалась ты, голубушка, в свою мать. Царство небесное покойнице: и любила выпить и умела выпить.
А вообще родители были ничего себе люди. Подходящие. За двадцать четыре года совместной их жизни послал им господь, как тогда говорили, всего только семнадцать детей, потому что они умели молиться милосердному.
Стал, значит, я расти.
— Будет писать, — сказал как-то отец, когда я, сидя на полу, размазывал рукой лужу.
Оправдалось, как видите, отцовское пророчество.
Но от правды не уйдешь: много еще времени прошло, пока отцовское предсказание воплотилось в жизнь.
Писатель не так живет и не так растет, как обыкновенный человек.
Что обыкновенный человек? Живет, проживет, умрет.
А писатель — нет. О писателе подай, обязательно подай: что повлияло на его мировоззрение, что его окружало, что организовало его, когда он лежал у матери на руках и чмокал губами, не думая совсем о том, что когда-нибудь придется писать автобиографию.
А вот теперь сиди и думай, что на тебя повлияло, отчего ты стал писателем, какая нелегкая понесла тебя в литературу, когда ты стал задумываться над тем, "куда дырка девается, когда бублик поедается".
Потому что писателями так, спроста, не становятся.
И вот когда припоминаешь свою жизнь, то приходишь к выводу, что писателю в его жизни действительно сопутствуют явления необычайные, явления оригинальные, и, если бы этих явлений не было, не был бы человек писателем, а был бы порядочным инженером, врачом или просто толковым кооператором.
Навалятся эти явления — и пошел человек писать.
Главную роль в формировании будущего писателя играет природа — картофель, конопля, бурьяны.
Если у мальчика или у девочки имеется склонность к задумчивости, а вокруг растет картофель, или бурьян, или конопля, — амба! Так уже и знайте, что из ребенка вырастет писатель.
И это вполне понятно. Когда ребенок задумается и сядет на голом месте, разве ему дадут как следует подумать?
Сразу же мать пугнет:
— И куда это он сел, сукин сын!
И вдохновение с перепугу развеялось.
Тут картофель — в самый раз.
Так было и со мной. За хатой недалеко — картофель, на грядке — конопля. Сядешь себе: ветер веет, солнце греет, картофель навевает мысли.
И все думаешь, думаешь, думаешь… Пока мать не крикнет:
— Поди-ка, Малашка, погляди, не заснул ли там, часом, Павло? Да осторожненько, не напугай, чтобы рубашку не замарал. Разве на них настираешься?!
С того оно и пошло. С того и начал задумываться. Сидишь и колупаешь перед собой ямку.
А мать, бывало, ругается:
— Что за дьявол картофель подрывает? Ну, уж если поймаю!!
Порывы чередовались. То вглубь тебя потянет, — тогда ямки колупаешь, то увлечет тебя ввысь, на простор, вверх куда-нибудь. Тогда лезешь в клуню [1] на балку воробьев гонять или на вербу за галчатами.
Конституции я с малых лет был нервной, впечатлительной: как покажет отец ремень или кнут-восьмерик — моментально под кровать и дрожу.
— Я тебе покажу балку! Я тебе покажу галчат! Если бы сразу убился, то еще ничего! А то ведь покалечишься, сукин ты сын!
А я лежу под кроватью, трепещу, носом шмыгаю и думаю печально: "Господи, чего только не приходится переживать из-за этой литературы?!"
Из событий моего раннего детства, которые повлияли (события) на мое литературное будущее, твердо врезалось в память одно: упал я с лошади. Летел верхом по полю, а собака из-за кургана как выскочит, а лошадь — в сторону! А я — шлеп! Здорово упал. Лежал, пожалуй, с час, пока очнулся… Недели три после этого хворал. И вот тогда я понял, что я для чего-то нужен, если в такой подходящий момент не убился. Неясная во мне шевельнулась тогда мысль: наверное, я для литературы нужен. Так и вышло.
Вот так, между природой, с одной стороны, и людьми — с другой, и промелькнули первые годы моего детства золотого.
Потом отдали меня в школу.
Школа была не простая, а "Министерства народного просвещения". Учил меня хороший учитель, Иван Максимович, доброй души старикан, белый-белый, как бывают белыми у нас перед весенними праздниками хаты. Учил он добросовестно, так как сам был ходячей совестью людской. Он уже умер, пусть земля ему будет пухом. Любил я не только его линейку, которая ходила иногда по нашим рукам школярским, испачканным. Ходила потому, что такая тогда "система" была, а ходила она всегда, когда было нужно, и никогда не ходила яростно.
Где теперь она, эта линейка, что помогла мне выработать стиль литературный? Она первая прошлась по руке моей, по той самой руке, что пишет нынче автобиографию. А писал ли бы я вообще, если бы не было Ивана Максимовича, а у Ивана Максимовича не было бы линейки, которая принуждала заглядывать в книгу.
В это самое время начала формироваться и моя классовая сознательность. Я уже знал, что вот это господа, а это не господа. Потому что частенько, бывало, отец посылал меня с чем-то к барыне в горницу и при этом наказывал:
— Как войдешь, сразу же поцелуешь барыне ручку.
"Великая, — думал я про себя, — значит, барыня персона, если ей ручку целовать надо".
Правда, какой-то неясной была тогда моя классовая сознательность. С одной стороны, целовал барыне ручку, а с другой — клумбы цветов ее топтал.
Чистый тебе лейборист. Между социализмом и королем вертелся, как мокрая мышь.
Но уже и тогда хорошо запомнил, что господа на свете есть.
И когда, бывало, барыня накричит за что-то, ногами затопает, тогда я залезу под господскую веранду и шепчу:
— Погоди, эксплуататорша! Я тебе покажу, как триста лет нас и т. д. и т. д.
Отдали меня в школу рано. Не было, наверное, мне и шести лет. Окончил школу. Пришел домой, а отец и говорит:
— Мало ты учился. Надо еще куда-нибудь отдать. Повезу в Зиньков, поучись еще там, посмотрим, что из тебя выйдет.
Повез отец меня в Зиньков, хоть и трудно ему было тогда, потому что нас уже было шестеро или семеро, а зарабатывал он не шибко. Однако повез и отдал в Зиньковскую городскую двухлетнюю школу.
Зиньковскую школу я закончил в году 1903 со свидетельством, что имею право быть почтово-телеграфным чиновником какого-то очень высокого (чуть ли не четырнадцатого) разряда.
Но куда мне в те чиновники, если "мне тринадцать минуло".
Приехал домой.
— Рано ты, — говорит отец, — закончил науку. Куда же тебя, если ты еще такой маленький? Придется еще поучиться, а у меня и без тебя уже двенадцать.
И повезла меня мать в самый Киев, в военно-фельдшерскую школу, поскольку отец, как бывший солдат, имел право отдавать детей в ту школу на "казенный кошт".
Поехали мы в Киев. В Киеве я на вокзале разинул рот и так шел с вокзала через весь Киев до самой Лавры, где мы с матерью остановились. Приложились ко всем мощам, ко всем чудотворным иконам, ко всем мироточивым головам — и экзамены сдал.
И остался в Киеве. И закончил школу и стал фельдшером.
А потом пошла неинтересная жизнь. Служил и все учился, все учился — будь оно неладно! Все экстерном.
А потом в университет поступил.
Книга, которая произвела на меня самое сильное впечатление в жизни, — это "Катехизис" Филарета. До чего же противная книжка! Еще если бы так — прочитал и бросил, оно бы и ничего, а то на память.
Книги я любил сызмальства. Помню, попался мне Соломонов "Оракул". Целыми днями сидел над ним и шарик из хлеба пускал на круг с разными числами. Пускаю, пока голова кругом пойдет, пока нагрянет мать, войдет, схватит тот "Оракул" и по голове — трах! Тогда только и брошу.
Вообще любил я книжки с мягкими переплетами.
Их и рвать легче, и не так больно они бьют, если мать увидит.
Не любил "Русского паломника", который мать читала лет двадцать подряд. Очень большая книга. Как, бывало, замахнется мать, у меня душа в пятки.
А остальные книги читались ничего себе.
Писать в газетах я начал в 1919 году, за подписью Павла Груньского. Начал с фельетона.
В 1921 году начал работать в газете "Вiстi" переводчиком.
Переводил я, переводил, а потом подумал:
"Чего я перевожу, если могу фельетоны писать. А потом — писателем можно стать. Вон сколько разных писателей есть, а я еще не писатель. Квалификации, думаю, у меня особенной нет, бухгалтерии не знаю, что же, я думаю, буду делать".
Сделался я Остапом Вишней да стал писать.
И пишу…
1927–1955
Перевод Е. Весенина.
Материал взят: Тут